Дедушка Алесь и бабушка Яна жили в соседнем с моей бабушкой дворе...
Свои дети жили у них где-то очень уж далеко, и поэтому внуков своих старички видели только на двух фотокарточках (одна, цветная, с Черного моря, 9×12; другая, черно-белая, — с новогоднего утренника, 10×15). Бабушка моя, видимо, жалела их по этому поводу и частенько засылала к ним со всякими пустячными поручениями.
— На, занеси ей капусты моей, а то она сто лет живет, а капусту солить не научится никак, а завтра придут к ним кабана бить, так хоть закусить чем людским будет. И это... посиди там с ней минут пять хоть. Ничего, подождут вахлаки (так она называла моих друзей) твои, никуда с деревни не денутся!
Я сломя голову мчался в соседний двор, врывался
в избу, вечно пахнущую ароматным самосадом деда Алеся
и кричал с порога:
— Бабушка Яна! Я вам капусту принес!
Потом, подумав, что эка невидаль на деревне — капуста,
добавлял для солидности поручения:
— Вкусную!
— Ну дык, ясное дело, — смеялась бабушка Яна, —
у твоей-то бабки небось и навоз в хлеву вкуснее
моего!
Бабушка Яна усаживала меня на коричневую табуретку у окна на кухне, ставила на стол какое-нибудь угощение и расспрашивала про мое житье-бытье и всякие жизненные проблемы. Дед Алесь летом редко бывал в избе днем, обычно мастерил что-то во дворе или просто сидел на лавочке в ожидании какой-нибудь компании. В этот раз он мастерил какой-то чудной ветряк. Сегодня угощением была черника с сахаром и молоком. Поставив передо мной на стол миску с плавающими пузатенькими черниченьками (как мины, подумал я), оставляющими за собой фиолетовые следы в постепенно теряющем белизну молоке, она на секунду выглянула в окошко на деда, который прыгал вокруг своей конструкции и громко на нее матерился, промокнула уголком платка выступившую слезинку и прошептала ласковым голосом: «Вот дурень старый».
А еще она часто просила меня словить ей петуха, или
курицу, или гуся, потому как надо забить, а словить-то она
не сможет, старенькая уже. Дед Алесь никогда никого
не убивал. Он даже комаров просто сгонял с себя.
А когда к ним приходили колоть свинью или резать бычка,
он вообще уходил за деревню на выгон и сидел
там под стайкой плакучих ив до тех пор, пока все
не закончат и не уберут кровь со двора.
Я любил сиживать там с ним. Он много и красиво
матерился и рассказывал мне много всяких хитростей: как
сделать свистульку из листика, какую часть явора можно есть,
как правильно сушить мох.
— А вот эта трава, — говорил он, — больно
для мужской силы полезна, — и хитро подмигивал.
Я с сомнением смотрел на его худющие плечи
и иссохшие бицепсы и сомневался:
— А что ж вы ее не наедитесь? Вон
худой какой.
Дед долго до слез смеялся и махал рукой:
— Ну тебя, семь лет, а дурак дураком!
Однажды я спросил у бабушки Яны, почему дед такой
странный (он на мой вопрос только отмахнулся:
«Я живые организмы не убиваю»), она только
и сказала, что ну его, малахольного, а на мое
искреннее удивление, а почему же она живет с ним,
а не найдет себе нормального деда, объясняла:
— Так люблю ведь его, он знаешь у меня
какой — ни разу к другим бабам
не бегал! Всю жизнь рядышком,
ты не смотри, что дурак с виду, он у меня
особенный, вот и мучаюсь с ним.
Я еще больше удивлялся, спрашивая:
— А как можно бегать к другим бабам, раз женат?
Нельзя же?
— Подрастешь — поймешь.
Только потом, уже много позже, когда было мне лет 14 и хоронили деда Алеся, я узнал, почему он скотину не трогает: бабушка рассказала мне, что в войну жили они на хуторе на краю леса, и однажды заехал к ним патруль немецкий на мотоцикле — офицер и два солдата. Напившись самогона, они вытолкали Алеся из дома и приставали к Яне. Дед вернулся в дом с топором и зарубил офицера. Потом бежал несколько километров за удирающими от него на мотоцикле немцами, забывшими от страха о своем оружии, размахивая этим самым топором. Потом он вернулся, успокоил жену, дочиста выскоблил пол от крови... и поджог хутор. До самого конца войны они прятались по лесам и болотам. После войны Алеся посадили за что-то, а Яна горбатилась в колхозе одна, тянула на себе их маленького сына и ждала.
— Завидуют им все всю жизнь, — говорила моя бабушка, — бедные они всегда были и горемычные, а всю жизнь вместе, друг за дружку держатся, что твои два голубка. Завидуют им. Все завидуют.
А в то лето, помню, бабушка Яна заболела.
Мы пришли проведать ее, а дед Алесь, грубиян
и матерщинник, стоял на коленях у кровати
и целовал ее старые морщинистые руки.
— Софья! — почти взмолилась моей бабушке Яна.
— Прогони ты этого дурня старого,
а то у меня сил нет, не даст гад
и похворать спокойно!
Меня выгнали за компанию, потому как «нечего тут разговоры
бабские слухать», и мы сидели с дедом
у нагретой стены их дома. Дед дрожащими пальцами крутил
очередную самокрутку и плакал. Я первый раз тогда
увидел, как плачет взрослый мужчина.
— Вот, корова старая, — бубнел дед, — никогда меня
не слухает, вот выздоровеет — дам ей по первое
число!
С тех пор, когда меня спрашивают, что такое любовь, я не знаю, что ответить, но я знаю, что такое любовь.